in_es: (Default)
[personal profile] in_es
Начало: http://in-es.livejournal.com/257967.html
Москва и Ленинград
В. Р. Ощущали ли Вы временами [в конце 30-х годов - И.З.] в Ленинграде какую-то неприязнь?
К.К. (...)Надо сказать, действительно, ленинградский «дух» от московского отличался, сейчас это нивелировалось, но в то время… Я могу сказать об оркестрах. В Ленинграде особая культура звукоизвлечения в оркестре. В Москве была головановская школа, более мощного, тяжелого звучания. (...)В Ленинграде больше любили камерную музыку. Там был разнообразнее репертуар, конечно, более ощутимая ориентация на западную музыку, чем в Москве. В Ленинграде следов РАПМа осталось меньше, потому что сильнее были интеллигенты — Соллертинский, Шостакович, Дмитриев. Вот этот кружок молодых музыкантов, художников и вообще людей искусства, которые создавали традиции ленинградской школы. Потом — ленинградская оркестровая школа (...) Что же касается самого духа, который утратила, к сожалению, Москва, — в Ленинграде он остался. В то время в Ленинградской филармонии могли встретиться визитки с полосатыми брюками, стоячие воротнички. В Ленинграде меньше посадили, были какие-то старые интеллигенты, которые приходили в концерты. В Москве они бы выглядели уже смешно. А в Питере это было торжественно и как-то величественно. (...)


Ленинград. Начало войны
В Ленинграде война и началась не так как в Москве. Фронтовая атмосфера в Ленинграде почувствовалась сильнее и раньше, в первые же дни войны.(...)
Театр занялся фронтовыми заказами. Плели маскировочные сетки. Все хористки сидели на сцене и делали всякие аппликации на сетях для того, чтобы под ними скрывать военные объекты. А мужчины пошли копать противопехотные и другие рвы. Прямо напротив Малого оперного театра, там, где сейчас стоит памятник Пушкину, вернее между филармонией, Малым оперным театром и Русским музеем разрыли весь этот садик. И я копал, конечно. Обшивали досками…
Примерно через две недели после начала войны большая группа артистов, в том числе и руководящий состав, были мобилизованы на окопные работы. Это уже непосредственно под Ленинградом (...) Но, к сожалению, как у нас всегда, — бестолковщина была дикая. Нагрузили полный эшелон мобилизованных людей, в большинстве домработниц, домохозяек и в том числе и актеров. Привезли куда-то, где не было даже станции. Была одна какая-то маленькая хибарка, в которой спал майор. Нас резво выгнали из вагонов, и поезд быстренько ушел обратно задним ходом. Когда мы этого майора растолкали, он спросил:
— Инструмент вы привезли?
— Нет, не привезли.
— Так что же вы не привезли? Нечем копать.
Ну, вот, сидим, ждем, пока он свяжется с Ленинградом, чтобы прислали орудия труда, и стараемся искать убежище. Деревня на пять-шесть дворов. Ну, в общем, и оказалось пять-шесть лопат на эти несколько тысяч человек, которые приехали.
(...) К тому времени я уже успел себя проявить по линии организационной, и меня райком назначил командиром эшелона. Мы поехали уже в Лугу — это больше ста километров от Ленинграда. Не доезжая до Луги 20 километров, остановились. Место называлось Толмачево. Я командовал этим эшелоном, и было там 11 тысяч человек. Мне дали карту, сказали, куда надо идти. Расстояние — километров 20 по проселочной дороге. Приехали мы так, чтобы идти в темноте и чтобы к ночи добраться до другого места, потому что уже летали самолеты и бомбили. Фронт был в восьми километрах. Первым делом, конечно, выяснилось, что никто нас не встречает. Пришлось самим идти. И, как всегда, первые идут быстрее, а задние начинают кричать: «Реже шаг, реже шаг». Идет одиннадцать тысяч человек! Я начал бегать туда-сюда. Бабенки кричат: «Эй, панама, куда завез?» (У меня была белая панама от солнца). Причем, уже имея опыт окопных работ, артисты театра были экипированы. Им дали казенное обмундирование, потому что в своем и холодно и неудобно работать. Дали костюмы и шинели из реквизита «Тихого Дона» и обувь соответствующую, из реквизита… Обувь мы прокляли быстро — буквально через 20 минут, потому что этими неразношенными, неразбитыми ботинками мы сбили ноги моментально. А шинели, в которых мы были, вводили всех в страшное заблуждение, и накапливались большие наприятности, потому что шинели были австрийские, с орлами. Каждый патруль останавливал нас, видя, что идет колонна немцев в немецких шинелях. Подозревали и очень тщательно проверяли документы. Так как наша группа шла в голове (поскольку я был ведущий), то задержка в пути была изрядная. Шли мы всю ночь эти 20 километров, добрели, наконец, до деревни, где находился штаб оборонительных работ.
(...) Копали мы противотанковые рвы — три метра в ширину, метр соответствующий спуск и два метра в глубину. И вот я вижу — в этом откосе ребята что-то оставляют. Что-то возятся там.
— Что там?
— Подожди, Кирилл…
Гляжу, они вылепили бабу, которая стоит на коленях, спрятав голову в этот откос; стоит в весьма пикантной позе и надпись: «На удивленье Риббентропу здесь МАЛЕГОТ устроил жопу!» В общем, не теряли духа. Надо сказать, что ленинградцы в этом отношении отличались от москвичей. Паникой там не пахло совершенно.


Артисты в эвакуации

(...) Когда мы [в эвакуации - И.З.]приехали в Чкалов (так в то время назывался Оренбург), то оказалось, что нам приготовили театр. Это был Театр оперетты, крохотное помещение мест, наверное, на 300. Причем, театр был совершенно разорен. Выяснилось, что оперетта была эвакуирована в Орск — это за 200 километров, районный город, а так как все начальство имело в оперетте фаворитов, наш театр встретили не очень приветливо. Оперетта вывезла все, вплоть до выключателей. Да, проводка оборвана — не было света.
(...) Одним словом, расселились, определились и в конце концов как-то начали работать. Вот тут-то, надо сказать, театр совершил подвиг. Где-то достали и холст, и краски, стали делать декорации, а условия-то жуткие. Зеркало сцены — семь метров и никаких кулис. Сцена примерно метр до стены. Никаких подсобных помещений нет — всего три уборных с каждой стороны. Но как-то все-таки восстановили весь репертуар и стали готовить новый спектакль. Там с нами был ленинградский композитор Волошинов, талантливый человек. Он начал сейчас же писать оперу на сюжет одного рассказа, который тогда появился в газете. Рассказ назывался «Сильнее смерти» — о том, как спасся партизан, девушка отвлекла немца, подставив себя, ну в общем нечто вроде Тани…
(...) Так как жить было очень голодно, то скоро стала образовываться среди труппы солистов нэпмановская аристократия и, как бывает, боссами были такие отъявленные безголосые исполнители вторых — третьих партий, но наиболее предприимчивые. Они являлись, предположим, на хлопкоочистительный завод и заявляли:
— Мы можем организовать концерт. За это, пожалуйста, каждому два воза ваты, хлопка отжатого. Для чего? Растопка.
А в другое место он пойдет за картошку, за крупу. Был такой Илья Захаревич — совершенно безголосый, бесталанный актер, но жил как царь. У него винцо водилось, и перед ним все лебезили. Он всех снабжал халтурами. (...)к годовщине Октября, был разгул таких халтурных концертов. (...)там, в Чкалове, было концертное объединение КЭБ (концертно-эстрадное бюро), и можно было официально петь концерты. Так выяснилось, что этот Захаревич шестого ноября организовал семь концертов и во всех семи он сам принимал участие. Это были концерты за муку, и за хлопок, и за картошку, и за крупу, в общем, шикарные концерты. Но один концерт был такой, какой никто ожидать не мог — в ассенизационном обозе; и каждому, кто принимал участие в концерте, обязались вывезти две бочки из его дворовой уборной — очень насущный вопрос. Представляете, как говорили артисты, за что у них концерт?!!
Жизнь там была тяжелая, но активная, и работали много. А поощрением, своеобразной премией была отправка на фронт с бригадой. Просто страшная тяга была к этому. За те три года, что я провел в Чкалове, организовалось, наверное, бригад пять или шесть, каждая на полтора — два месяца. Оттуда приезжали люди, полные надежды, их окрыляли встречи с боевыми людьми, хотя чаще выступления бывали во втором эшелоне, или в отведенных на отдых частях. Бригады, случалось, попадали в пиковые ситуации. Опасно было, во всяком случае. Но все приезжали отъевшимися, потому что там давали по два-три концерта в день в разных частях, а начальство же не отпустит без ужина. Но пища, конечно, не являлась главной причиной. Всем хотелось не только вкалывать в тылу, но и помогать фронту.


Эвакуация из Москвы

[К.К съездил на несколько дней в Москву. - И.З.]... Мы ходим вокруг Большого театра, чтобы не пропустить, когда они будут эвакуироваться. Итак, в Большом все стоят на стреме, и вообще все театры Москвы отправляются кто куда: Большой — в Куйбышев, МХАТ — в Саратов, Консерватория — тоже в Саратов, и все ждут команды. И вот вечером, часов в шесть, нам сказали — скорее на вокзал. Мы бросились в гостиницу за своими тючками, а у каждого их три-четыре. Как их поднять?.. Мы быстренько где-то нашли парней, которые подзаработать хотят.
— Проводите нас на вокзал!
— Давай!
Мы дали им тючки — и на метро. В метро мы сели, доехали до вокзала и… не можем выйти. Вокзалы закрыты и выходы из метро на Казанском вокзале тоже закрыты. Ничего не известно. Толпа, дикая свалка. Мы знаем, что часть театра там, часть с нами, здесь. Закрыли двери, не пускают, переполнено все. Выяснилось потом, что все поезда отменены, кроме двух. Один идет в Саратов, другой — в Куйбышев, и все. А там же — Союз композиторов. Там Дмитрий Дмитриевич Шостакович был, которого мы встретили. Как раз он только что из Ленинграда приехал и вез с собою полунаписанную Седьмую симфонию. Он собирался в Куйбышев, потом из Куйбышева он поехал в Новосибирск к ленинградцам. Арам Хачатурян, Кабалевский — все сидят на перроне, а мы не можем на перрон попасть. И тут нам как-то повезло. Кто-то поднапер — двери выломались, и вся толпа вывалилась на перрон. Мы идем и не знаем, где какой путь и какой поезд и где наши тючки. Честные парни оказались: мы нашли эшелон Большого театра, и в это время тут же оказались наши ребятки, принесли все тючки в вагон. В вагоне — бог знает что. В этот момент как раз встречаем Храпченко, который говорит: «В любой вагон садитесь и уезжайте!» Только что люди расположились более или менее прилично, каждому чуть ли не по полке; а тут все полезли в вагоны, мы в том числе, и Шостакович с вещами. Но когда забрались в вагон, обратно выбираться нельзя было — идет другая волна. Арам Ильич Хачатурян страшно волновался, что у него медикаменты пропали. Был чемодан с медикаментами, подхватить бы его, но он остался на перроне.
В общем, как только все залезли в вагон — поезд тронулся.

Большой театр и его развал
Детские мои воспоминания о Большом театре — это академия большой культуры нашей страны. В Большом театре работали одновременно дирижеры Сук, Голованов, Пазовский. Пели такие выдающиеся певцы, как Василий Родионович Петров, Антонина Васильевна Нежданова. (...)Собинов тогда не пел в Большом театре. Но в расцвете были Пирогов, Рейзен, Максакова, Обухова, Степанова, Дзержинская, Матова, Озеров. (...)Дело не только в созвездии имен, голосов, но ведь и в академизме пения. (...)Вот тогда не боялись репетировать. Репетировали ведущие актеры тогда, в день премьеры, обычные спектакли текущего репертуара. Люди трудились и были счастливы от труда. Причем, у каждого дирижера был свой почерк, свои, то есть отмеченные его личностью, спектакли. Дирижеры не боялись друг друга. Примерно в 1939 году, если я не ошибаюсь, Большой театр осыпали орденами, и сразу вывалилась куча званий народных артистов. Их получили все почти без исключения ведущие артисты. Театр был как-то очень избыточно обласкан. К сожалению, это привело к необоснованному гонору, к тому, что все эти обласканные артисты стали видеть себя на большей высоте, чем музыка, и считать, что они приносят счастье публике самим только участием в спектакле.
Самосуд был вхож к Сталину и попросил, вероятно, его о том, что нужно театр отметить.
В. Р. Значит, Большой — первый в списках развращения художественных коллективов и артистов.
К. К. Да, Большой театр как-то первым вкусил пряники. Потом Ленинградский театр получил награды, потом МХАТ и пошло… Сталин часто бывал в Большом театре, знал всех, как казалось, и помнил…
И вот получилось парадоксальное положение. Чем выше по положению актер, чем большее имеет звание, тем меньше он выступает. Официальная норма для Народных артистов СССР — семь спектаклей в месяц. Потом они сами установили себе норму в три спектакля и не выполняли ее. Я помню один год, когда Рейзен вообще спел только три спектакля, Козловский — только пять спектаклей. Причем Козловский пел Синодала или Индийского гостя, и это считалось спектаклем. А Рейзен, скажем, пел Гремина. Многие певцы стали считать, что они не подвластны дирижеру. Дирижер обязан за ними бегать, на спевку они могут не прийти, за них порепетирует кто-то другой, если нужно. Началась борьба за премьеры. Тут я не могу не попенять Самосуду, к которому я очень тепло отношусь и многим ему обязан, так как многому у него научился. Но он вместо того чтобы возвести искусство в степень благородного соревнования, делал его непристойным рынком.


О гимнах

…Итак, о гимнах. Самый интересный эпизод произошел на прослушивании последних 14 гимнов, куда уже в зал никто не допускался. В центральной ложе сидело правительство, в зале — охрана и все — больше никого. После того как все гимны были сыграны, Сталин пригласил прийти четырех композиторов: Прокофьева, Хачатуряна, Шостаковича и Александрова. Прокофьев вообще не приезжал с дачи, а эти три знаменитых человека отправились туда. Около двери произошла маленькая заминка — кому первому идти. Хачатурян и Александров вытолкнули Шостаковича. Сталин стоял посреди кабинета-ложи, по бокам — остальные товарищи из ЦК, и Шостакович со свойственной ему фотографической памятью выпалил: «Здравствуйте, Иосиф Виссарионович, здравствуйте, Николай Александрович, здравствуйте, Михаил Андреевич (Суслов)…» В общем всех, сколько там было — 15 или 17 членов политбюро и кандидатов, он назвал по имени и отчеству. Сталин пригласил всех сесть и, покуривая свою неизменную трубку, обратился с такой речью: «Вот, товарищи композиторы, прослушали мы последние гимны. Есть у нас свое мнение, но хотели бы прежде, чем принять окончательное решение, посоветоваться с вами. Кажется нам, что величию страны Советов больше всего соответствует гимн профессора…», — кивок в сторону Александрова.

Александр Васильевич Александров (...) к 1945 году он уже стал первой фигурой в мире военной и песенной музыки. Наряду с Дунаевским он принимал участие абсолютно во всех правительственных концертах и был довольно близок к Сталину. «Гимн партии большевиков» был написан раньше «Священной войны»…
И вот в ложе Александров, уже считая, что все в порядке, заулыбался, очень довольный. И вдруг Сталин говорит: «Только я вот что скажу вам, профессор, там у вас что-то с инструментацией неладно». (Ему консультанты сказали.) Что-то в его оркестровке действительно было не так, и тональность была выбрана неудачно. Александров смешался и смалодушничал. Начал крутиться: «…Да, Иосиф Виссарионович, Вы совершенно правы, мне вот некогда было и я поручил Кнушевицкому, а он схалтурил, безобразно отнесся, надо переделать…» Вдруг взрывается Шостакович, прерывает его: «Александр Васильевич! Замолчите немедленно! Сейчас же замолчите! Как вам не стыдно? Кто же за вашу музыку будет отвечать, как не вы сами, как вы можете так говорить о человеке, которого здесь нет и который является вашим подчиненным по армии. Сейчас же замолчите!» (Кнушевицкий был майором, заместителем по музыке.) И тут наступила долгая пауза. Во времена Сталина, чтобы кто-то мог прервать другого, да еще держать такие гневные и долгие речи, — неслыханно. Все замерли, и воцарилось молчание, во время которого Сталин, попыхивая трубочкой, поглядел на одного, на другого. Александров сразу же побледнел. А Сталин после паузы сказал: «А что, профессор, нехорошо получилось…» и вопрос был закрыт. Дали инструментовать Рогаль-Левицкому, и потом уже «Гимн» пошел в обиход.
Когда они вышли, Хачатурян набросился на Шостаковича: «Митя, зачем же ты так? Ты же рисковал. Ты — не любимец, они же тебя критиковали в 1936 году…» (Были и другие симптомы, о них я тоже скажу. Ясно, что Шостаковичу это могло стоить очень дорого.) На что Шостакович сказал: «Я считал себя обязанным вступиться за Кнушевицкого, потому что не сомневаюсь, на следующий день Кнушевицкий был бы разжалован и, может быть, даже арестован».
…Такие тогда были времена. Шостакович, конечно, Человек и тут он велик… Да, я забыл сказать, что когда Сталин спросил у Шостаковича, что он думает о «Гимне», тот ответил, что мы все с этим согласны, отличный «Гимн» и тому подобное…
This account has disabled anonymous posting.
If you don't have an account you can create one now.
HTML doesn't work in the subject.
More info about formatting

Profile

in_es: (Default)
in_es

February 2026

S M T W T F S
1234567
89101112 13 14
15161718192021
22232425262728

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Feb. 15th, 2026 04:21 am
Powered by Dreamwidth Studios